Неточные совпадения
Он окурил упоительным куревом
людские очи; он чудно польстил им, сокрыв печальное в
жизни, показав им прекрасного человека.
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в
людской толпе; всякий понимал
жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.
Он никогда не вникал ясно в то, как много весит слово добра, правды, чистоты, брошенное в поток
людских речей, какой глубокий извив прорывает оно; не думал, что сказанное бодро и громко, без краски ложного стыда, а с мужеством, оно не потонет в безобразных криках светских сатиров, а погрузится, как перл, в пучину общественной
жизни, и всегда найдется для него раковина.
Это было не предположение, — она ясно видела это в том пронзительном свете, который открывал ей теперь смысл
жизни и
людских отношений.
В последний вечер пред отъездом в Москву Самгин сидел в Монастырской роще, над рекою, прислушиваясь, как музыкально колокола церквей благовестят ко всенощной, — сидел, рисуя будущее свое: кончит университет, женится на простой, здоровой девушке, которая не мешала бы жить, а жить надобно в провинции, в тихом городе, не в этом, где слишком много воспоминаний, но в таком же вот, где подлинная и грустная правда человеческой
жизни не прикрыта шумом нарядных речей и выдумок и где честолюбие
людское понятней, проще.
Но с странным чувством смотрю я на эти игриво-созданные, смеющиеся берега: неприятно видеть этот сон, отсутствие движения. Люди появляются редко; животных не видать; я только раз слышал собачий лай. Нет
людской суеты; мало признаков
жизни. Кроме караульных лодок другие робко и торопливо скользят у берегов с двумя-тремя голыми гребцами, с слюнявым мальчишкой или остроглазой девчонкой.
Ведь последовательно проведенная точка зрения блага людей ведет к отрицанию смысла истории и исторических ценностей, так как ценности исторические предполагают жертву
людским благам и
людскими поколениями во имя того, что выше блага и счастья людей и их эмпирической
жизни.
Во-вторых, люди эти в этих заведениях подвергались всякого рода ненужным унижениям — цепям, бритым головам, позорной одежде, т. е. лишались главного двигателя доброй
жизни слабых людей — зaботы о мнении
людском, стыда, сознания человеческого достоинства.
Бабушка, бесспорно умная женщина, безошибочный знаток и судья крупных и общих явлений
жизни, бойкая хозяйка, отлично управляет своим маленьким царством, знает
людские нравы, пороки и добродетели, как они обозначены на скрижалях Моисея и в Евангелии.
Вера и бабушка стали в какое-то новое положение одна к другой. Бабушка не казнила Веру никаким притворным снисхождением, хотя, очевидно, не принимала так легко решительный опыт в
жизни женщины, как Райский, и еще менее обнаруживала то безусловное презрение, каким клеймит эту «ошибку», «несчастье» или, пожалуй, «падение» старый, въевшийся в
людские понятия ригоризм, не разбирающий даже строго причин «падения».
— Да, — сказал он, — это один из последних могикан: истинный, цельный, но ненужный более художник. Искусство сходит с этих высоких ступеней в
людскую толпу, то есть в
жизнь. Так и надо! Что он проповедует: это изувер!
Но едва ли она знает ту
жизнь, где игра страстей усложняет
людские отношения в такую мелкую ткань и окрашивается в такие цвета, какие и не снятся никому в мирных деревенских затишьях. Она — девушка.
Уцелев одна из всей семьи, она стала бояться за свою ненужную
жизнь и безжалостно отталкивала все, что могло физически или морально расстроить равновесие, обеспокоить, огорчить. Боясь прошедшего и воспоминаний, она удаляла все вещи, принадлежавшие дочерям, даже их портреты. То же было после княжны — какаду и обезьяна были сосланы в
людскую, потом высланы из дома. Обезьяна доживала свой век в кучерской у Сенатора, задыхаясь от нежинских корешков и потешая форейторов.
Якобинцы и вообще революционеры принадлежали к меньшинству, отделившемуся от народной
жизни развитием: они составляли нечто вроде светского духовенства, готового пасти стада
людские. Они представляли высшую мысль своего времени, его высшее, но не общее сознание, не мысль всех.
Доселе я ничего не знал ни об алчущих, ни о жаждущих и обремененных, а видел только
людские особи, сложившиеся под влиянием несокрушимого порядка вещей; теперь эти униженные и оскорбленные встали передо мной, осиянные светом, и громко вопияли против прирожденной несправедливости, которая ничего не дала им, кроме оков, и настойчиво требовали восстановления попранного права на участие в
жизни.
Слышит один день такие разговоры, слышит другой — и пуще прежнего забродили у него в голове думы о богатстве, привольной
жизни и
людском почете со всех сторон…
И сотворил Алексей в душе своей кумира… И поклонился он тельцу златому… Только теперь у него и думы, только и гаданья, каким бы ни есть способом разбогатеть поскорее и всю
жизнь до гробовой доски проводить в веселье, в изобилии и в
людском почете.
И вот на памяти
людской еще не было в тех местах, чтобы такой малый робеночек на свою
жизнь посягнул!
Теперь он желал только одного: забвения прошедшего, спокойствия, сна души. Он охлаждался более и более к
жизни, на все смотрел сонными глазами. В толпе
людской, в шуме собраний он находил скуку, бежал от них, а скука за ним.
Вот отчего эта задумчивость и грусть без причины, этот сумрачный взгляд на
жизнь у многих женщин; вот отчего стройный, мудро созданный и совершающийся по непреложным законам порядок
людского существования кажется им тяжкою цепью; вот, одним словом, отчего пугает их действительность, заставляя строить мир, подобный миру фата-морганы.
Такое иссушение нравственных истоков
жизни, такое окостенение сердца мы часто встречаем в монашески-аскетическом отношении к людям и
людским страданиям.
Человек согласен отказаться от своей личности, чтобы
жизнь его была более обеспеченной, он ищет тесноты в
людском коллективе, чтобы было менее страшно.
Теория говорит свое: нужно пристроить простеца, нужно освободить его от колебаний, которые тяготеют над его
жизнью! — а практика делаетсвое, то есть служит самым обнаженным выражением
людской ограниченности, не видящей впереди ничего, кроме непосредственных результатов, приобретаемых самолюбивою хищностью…
А посмотришь, так вся их
жизнь есть не что иное, как удовлетворение потребностям тела и лицемерное исполнение разных обрядов и обычаев», — думал он, и ему вдруг нестерпимо захотелось пересоздать
людские общества, сделать
жизнь людей искренней, приятней, разумней.
Однажды, это было в пятницу на страстной неделе, Вихров лежал, закинув голову на подушки; ему невольно припоминалась другая, некогда бывшая для него страстная неделя, когда он жил у Крестовниковых: как он был тогда покоен, счастлив; как мало еще знал всех гадостей
людских; как он верил в то время в
жизнь, в правду, в свои собственные силы; а теперь все это было разбито — и что предстояло впереди, он еще и сам не знал хорошенько.
«Да, он прозрел… На место слепого и неутолимого эгоистического страдания он носит в душе ощущение
жизни, он чувствует и
людское горе, и
людскую радость, он прозрел и сумеет напомнить счастливым о несчастных…»
Следы человеческой
жизни глохнут очень скоро: усадьба Глафиры Петровны не успела одичать, но уже казалась погруженной в ту тихую дрему, которой дремлет все на земле, где только нет
людской, беспокойной заразы.
Между тем слышишь, как кругом тебя гремит и кружится в жизненном вихре
людская толпа, слышишь, видишь, как живут люди — живут наяву, видишь, что
жизнь для них не заказана, что их
жизнь не разлетится, как сон, как видение, что их
жизнь вечно обновляющаяся, вечно юная, и ни один час ее не похож на другой, тогда как уныла и до пошлости однообразна пугливая фантазия, раба тени, идеи, раба первого облака, которое внезапно застелет солнце и сожмет тоскою настоящее петербургское сердце, которое так дорожит своим солнцем, — а уж в тоске какая фантазия!
Ехал Серебряный, понуря голову, и среди его мрачных дум, среди самой безнадежности светило ему, как дальняя заря, одно утешительное чувство. То было сознание, что он в
жизни исполнил долг свой, насколько позволило ему умение, что он шел прямою дорогой и ни разу не уклонился от нее умышленно. Драгоценное чувство, которое, среди скорби и бед, как неотъемлемое сокровище, живет в сердце честного человека и пред которым все блага мира, все, что составляет цель
людских стремлений, — есть прах и ничто!
Одни люди полагают
жизнь в чревоугодии, другие — в половой похоти, третьи — во власти, четвертые — в славе
людской, и на всё это тратят свои силы, а нужно всегда и всем людям только одно: растить душу. Только одно это дает людям то истинное благо, такое благо, какого никто отнять не может.
Каждым движением нашим мы невольно губим
жизни незаметных нам существ», — так говорят обыкновенно, думая этим оправдать
людскую жестокость к животным.
В первое время своей
жизни, в детстве, человек живет больше для тела: есть, пить, играть, веселиться. Это первая ступень. Что больше подрастает человек, то всё больше и больше начинает заботиться о суждении людей, среди которых живет, и ради этого суждения забывает о требованиях тела: об еде, питье, играх, увеселениях. Это вторая ступень. Третья ступень, и последняя, это та, когда человек подчиняется больше всего требованиям души и для души пренебрегает и телесными удовольствиями и славой
людской.
Самое важное для тебя то, как ты сам себя понимаешь, потому что от этого ты будешь или счастлив, или несчастлив, а никак не от того, как другие будут понимать тебя. И потому не думай о суждении
людском, а только о том, как тебе не ослабить, а усилить свою духовную
жизнь.
Надо приучать себя жить так, чтобы не думать о
людском мнении, чтобы не желать даже любви
людской, а жить только для исполнения закона своей
жизни, воли бога. При такой одинокой, с одним богом
жизни, правда, нет уж побуждений к добрым поступкам ради славы
людской, но зато устанавливается в душе такая свобода, такое спокойствие, такое постоянство и такое твердое сознание верности пути, которых никогда не узнает тот, кто живет для славы
людской.
Человека никогда не будут хвалить все. Если он хороший, дурные люди будут находить в нем дурное и будут или смеяться над ним, или осуждать его. Если он дурной, хорошие не будут одобрять его. Для того, чтобы все хвалили человека, ему надо перед добрыми притворяться добрым, а перед дурными — дурным. Но тогда и те и другие угадают притворство, и те и другие будут презирать его. Одно средство: быть добрым и не заботиться о мнении других, а награду за свою
жизнь искать не в мнении
людском, а в себе.
Не удовлетворение похоти, не
людская слава, не спокойная
жизнь, а, напротив, воздержание, смирение, труд, борьба, — лишения, страдания, унижения, гонения, то самое, что сказано много раз в евангелии.
Ни один соблазн не удерживает людей так долго в своей власти, не отдаляет так людей от понимания смысла человеческой
жизни и ее истинного блага, как забота о славе, об одобрении, уважении, похвале
людской.
Все бедствия открывают нам в нас то божественное, бессмертное, самодовлеющее, которое составляет основу нашей
жизни. Главное же, по
людскому суждению, бедствие — смерть — открывает нам вполне наше истинное я.
Люди не верят в то, что за зло надо воздавать добром, а не злом, только оттого, что их с детства научают тому, что без этой отдачи злом за зло расстроится вся
жизнь людская.
«Да, это было бы так, если бы все люди разом поняли, что всё это дурно и не нужно нам», — говорят люди, рассуждая о зле
жизни людской. «Положим, один человек отстанет от зла, откажется от участия в нем, — что же это сделает для общего дела, для
жизни людей? Изменение
жизни людской делается всем обществом, а не одиночными людьми».
Если люди, женившись, думают, что они своим браком служат богу и людям тем, что продолжают род
людской, то они сами себя обманывают. Таким людям, вместо того чтобы жениться для увеличения числа детских
жизней, гораздо проще поддерживать и спасать те миллионы детских
жизней, которые гибнут от нужды и заброшенности.
Происходило ли это оттого, что прозаические воспоминания детства — линейка, простыня, капризничанье — были еще слишком свежи в памяти, или от отвращения, которое имеют очень молодые люди ко всему домашнему, или от общей
людской слабости, встречая на первом пути хорошее и прекрасное, обходить его, говоря себе: «Э! еще такого я много встречу в
жизни», — но только Володя еще до сих пор не смотрел на Катеньку, как на женщину.
— Что ж, может быть, с своей точки зрения и Лидинька права, — пожала плечами Стрешнева, — как права и мать Агафоклея. Я, Константин Семенович, понимаю это дело так, — продолжала она. — Прожить свою
жизнь так, чтобы ни своя собственная совесть, ни
людская ненависть ни в чем не могли упрекнуть тебя, а главное — собственная совесть. Для этого нужно немножко сердца, то есть человеческого сердца, немножко рассудка да искренности. Ну, вот и только.
Он не проповедует, а действительно всей душой честно молится за весь род
людской, честно, вслух думает о всех горестях бедной человечьей
жизни.
— Но только для очень немногих… Здесь, на этом благодатном острове,
людское неравенство как-то особенно бьет в глаза… Не правда ли, доктор? Для одних, каких-нибудь тысячи-другой голландцев все блага
жизни… они живут здесь, как какие-нибудь цари, а миллионы туземцев…
Пока не усвоит каждый отдельный человек христианского жизнепонимания и не станет жить сообразно с ним, не разрешится противоречие
жизни людской и не установится новой формы
жизни.
То же и с той массой людей, которая всегда не один по одному, а всегда сразу под влиянием нового общественного мнения переходит от одного устройства
жизни к другому. Масса эта всегда своей инертностью препятствует быстрым, не проверенным мудростью
людской, частым переходам от одного устройства
жизни к другому и надолго удерживает всякую долгим опытом борьбы проверенную, вошедшую в сознание человечества истину.
Непонимание учения Христа в его истинном, простом и прямом смысле в наше время, когда свет этого учения проник уже все самые темные углы сознания
людского; когда, как говорил Христос, теперь уже с крыш кричат то, что он говорил на ухо; когда учение это проникает все стороны человеческой
жизни: и семейную, и экономическую, и гражданскую, и государственную, и международную, — непонимание это было бы необъяснимо, если бы непониманию этому не было причин.
Освобождение происходит вследствие того, что, во-первых, христианин признает закон любви, открытый ему его учителем, совершенно достаточным для отношений
людских и потому считает всякое насилие излишним и беззаконным, и, во-вторых, вследствие того, что те лишения, страдания, угрозы страданий и лишений, которыми общественный человек приводится к необходимости повиновения, для христианина, при его ином понимании
жизни, представляются только неизбежными условиями существования, которые он, не борясь против них насилием, терпеливо переносит, как болезни, голод и всякие другие бедствия, но которые никак не могут служить руководством его поступков.
Остается теперь только одна область деятельности
людской, не захваченная правительственной властью, — область семейная, экономическая, область частной
жизни и труда. И эта область теперь, благодаря борьбе коммунистов и социалистов, уже понемногу захватывается правительствами, так что труд и отдых, помещение, одежда, пища людей, всё понемногу, если только исполнятся желания реформаторов, будет определяться и назначаться правительствами.